james buchanan «bucky» barnes
[джеймс бьюкенен «баки» барнс]
ОБЩИЕ СВЕДЕНИЯ.
i. дата рождения и возраст.
10/03/1917, 98 y.o.;
ii. род деятельности.
в прошлом — военный, ныне — не по своей воле наемный убийца в самовольной отставке;
iii. способности, таланты, увлечения.
бионика:
| мастерство:
| дополнительное оружие:
|
О ПЕРСОНАЖЕ.
iv. фандом.
marvel
v. внешность.
sebastian stan
vi. история.
я всё отдам |
цепные псы никогда не назовут себя зверьем, искренне веря в человеческое начало где-то под ребрами, куда не пробраться ни лезвиями, ни кусачками, что не закроешь ни платками, ни брусьями. все как один — один взгляд, один слог — стоят вровень друг другу, никогда не встав бы на линию с теми, чью шею не заковали в ошейник, чье горло не сжал дешевый металл, и стреляют все четко в одну цель, ни жалея, ни щадя, ни моргая. жрут из одного корыта да напиваются с одного блюдца, внушая себе, что это нормально, в порядке вещей. впиваются в глотки, сжимают когтями омертвевшую плоть и существуют одним этим чувством — ценой чужой крови — встречая кошмары во сне. и цепные псы, как ни отрицай, все-таки зверье. разве что с хорошим началом и плохим концом.
но, господи, это так мерзко —
вспоминать.хорошее начало подразумевает большую семью и постоянное окружение в чистейшей, ничем не опороченной родительской любви; хорошее начало джеймса барнса — рождение в самом начале весны, да еще и первенцем из последующих троих выродков семейства барнсов. большая семья, не обделенная ни богатствами, ни бедностью, дружная, крепкая, держащаяся друг за друга, поддерживающая друг друга; детство, каким оно обычно бывает в счастливых семьях, у джеймса безоблачно, покрыто яркими красками и обогащено воспоминаниями о мелочах. он не чувствует себя одиночкой ни в кругу родственников, ни в кругу друзей, охватывая любого и каждого своим безгрешным дружелюбием, притягивая даже своим подростковым, но отнюдь не дурным юмором. дерзкий, до чертиков наглый, сумевший вырваться в лучшие спортсмены своей школы и с легкостью прорвавшийся в высший круг с нуля, и это все... черт возьми, все чересчур идеально, чересчур по-американски, чересчур вычурно и сказочно, однако мальчишка, зазнавшийся и обласканный, в эту сказку — целиком, не задерживая дыхание, давясь и, как следствие, задыхаясь. он не живет в розовых очках, не смотрит на мир сквозь призму чудес, но строит вокруг себя что-то идеальное, что-то невообразимое, и черта с два хоть кто посмеет поставить на этом крест.
хорошее начало — хорошие друзья, хорошие данные, хорошие перспективы и чистая биография. и как же это было странно со стороны, когда то самое хорошее начало джеймса барнса встретилось с плохим, вроде бы, уже концом стива роджерса, совсем слабого, совсем серого в вычурных красках тридцатых годов и совсем ничего, вроде бы, не сумевшего добиться подростка. наверное, их союз создает то врожденное желание, что живет и прожигает джеймса изнутри, желание выделиться, желание стать для кого-то кем-то, желание, чтобы за него схватились, как за спасательный круг, и выбирались, и всплывали на долгожданную поверхность со своего личного дна. и, если подумать, в его маленькой красочной сказке это большое заветное желание все-таки сбывается: вот оно — это случилось в школе, когда еще совсем мелкого, совсем немощного роджерса задирали все, кому то было по силам, когда в барнсе сыграл геройский дух, заставив кинуть тот самый спасательный трос, помочь всплыть на берег. блондинистая макушка еле достает до плеча барнса, да и говорит этот заморыш так, что услышать его можно лишь в абсолютной тишине, но он слышит все; у роджерса одежда словно отцовская, а история болезни напоминает медицинскую энциклопедию в нескольких томах, но баки почему-то совсем на это плевать. в джеймсе вместе со стивом растет ответственность, растет тот корень, что совсем скоро составит основу всего его существования — желание и возможность помогать. и теперь он хватается за этого мальчишку, вечно отрицающего нужду в помощи. хватается, как за самый последний спасательный круг.
люди это называют, наверное дружбой. и дружба ведь не умирает, да?
дружба — нет, а барнс на какой-то момент смог почувствовать заветный привкус смерти.
все случается слишком быстро, и дорогостоящая сказка в один миг будто бы превращается в бюджетную драму о мальчишках с неудачной судьбой. начало второй мировой, и не скажи, что он против, и не скажи, что расставаться с домом было тяжело, но взросление приходит слишком неожиданно, бьет с размаху под дых и безжалостно нависает где-то за спиной. джеймса призывают служить вместе с такими же самонадеянными салагами, а стивена держат подальше от медицинских комиссий, тоскливым взглядом пересматривая новые поддельные документы. барнс готов служить. барнс ответственен за собственные решения, ответственен за приоритеты, и, да, он все еще готов служить даже смотря в тоскливые глаза родных и друзей, потому что, да, он любит свою страну, потому что, да, это его решение.
но не скажи, что джеймс не обещает вернуться. и не скажи, что он возвращается.
армия делает из самолюбивого наглеца того, кто действительно начинает понимать, что значит жизнь и насколько бесценны бывают секунды. голубые глаза не устают видеть постоянную смерть вокруг, и эта картинка уже становится за такое скорое время настолько привычной, настолько родной, что другой жизни он не представляет. в какой-то момент поле боя становится для него решающим фактором, стоящим между жизнью и смертью.
кто пойдёт по следу одинокому? |
старые бумаги шерстят по старому деревянному столу и безбожно падают на проеденный термитами деревянный пол. желтые, жалкие и совсем небрежные, где имен не видно, где цифры расплылись и строки сместились друг с другом — тут и читать нечего, но информация на этой затхлости целые жизни стоит, информация на этой затхлости достойна смерти того, чье имя размазанными буквами льется-разливается на верхней строчке.он не справился. такое бывает, такое называют нормальным, такое, в общем-то, уже почти в порядке вещей: на войне мало кто справляется, мало кто выживает, мало кто возвращается таким, каким смог уйти, и это, черт возьми, нормально. но джеймс барнс не справился. всю свою жизнь он был первым, всю жизнь защищал и спасал, всю жизнь он действительно мог что-то делать и действительно делал, но сейчас он не справился. и он не бьет стены руками, и он не срывает с горла немощные вопли о поражении и жгучей ненависти к самому себе. и немцы, срывая маски и олицетворяя себя как нечто большее, — не просто фашисты, не просто вооруженная армия, не просто желающие подмять под себя все, что движется, и сто седьмой отряд был достаточно близко к разгадке, был почти вплотную приближен к раскрытию, но в какой-то момент все изменилось. и ведь он почти не сломан, почти такой же, каким был, разве что в положении лежа под постоянными шоковыми терапиями, не имея возможности попросту открыть глаза. быть честным — он обречен. если не на судьбу лабораторной крысы, то на верную смерть. ему, был бы он в сознании, было бы действительно жаль. они все обречены, все под одной мушкой, и все с одной еще не пущенной пулей во лбу. они не справились. ну, это нормально. это в порядке, черт возьми, вещей. и, честно, они просто не в состоянии винить себя за это. однако судьба-злодейка вовремя обращает на них, уже чертями забытых, внимание, вовремя шлет что-то, что еще способно сбить все мины, поставленные на схваченных солдатах, что-то, что в какой-то момент дает совсем, казалось бы, незаслуженный второй шанс.
стивена роджерса в этот раз он видит совсем другим. не скажи, что у него есть время восхищаться, не скажи, что есть время на дружеские объятия, и все опять проносится между глазами, только-только раскрытыми после долгой изоляции, но сейчас, под крылом роджерса, чувствует себя тем самым немощным бруклинским мальчишкой, так не вовремя попавшим в западню и так неаккуратно не сумевшим уйти — история ранее знакомая до скрежета зубов. и эта самая произошедшая загадочным образом смена ролей дает возможность выбраться, вновь задышать свежим воздухом, вновь взглянуть на мир уже настрадавшимися глазами и вновь почувствовать ценность собственной жизни. в то время, как джеймс спокойно гнил в чужих руках, его былой друг сумел стать настоящим монстром, героем америки в военное время, самой настоящей живой надеждой, игрушкой в руках опытных кукловодов, и кто, если не барнс, видит все так, как следует видеть. но, признаться, не его это чертово дело.
они все — куклы в опытных руках. особый отряд, слепо следующий по следам того самого национального героя, слушая каждое его слово, веря каждому его плану. джеймс чувствует себя мелочью в части чего-то большего, чувствует себя пешкой, но ходит своим мелким ходом, безо всяких обид оставаясь если не за плечом, то за спиной того, кого величают капитаном, черт возьми, америка.
и поначалу кажется, что все возвращается на свои места. все идет так, как, вроде бы, должно идти: они воюют, они бьются, они идут друг за другом, они умрут друг за друга. джеймс должен чувствовать себя свободным, счастливым и пригодным делу, но лишь хмельно улыбается под очередное 'все будет хорошо, бак' или 'мы справимся, бак', и от фальшивости этих улыбок становится мерзко где-то в горле, когда кашель уже не выходит наружу. он выпивает, он тренируется, он из кожи вон лезет, чтобы доказать самому себе то, что когда-то давно смог доказать роджерсу, — доказать, что он способен на большее, доказать, что в этот раз он все сможет сам. 'баки' крепко держит в руках винтовку и стреляет прямо в цель, слышит многочисленные похвалы, но нисколько не верит. 'баки' сбивает вражеского снайпера, спасает чертовы жизни, бьется об заклад, но все-таки остается незамеченным, припав небритой щекой к грязной мокрой земле, задыхаясь от запаха гнили, но все еще остается собой недоволен. потому что все может повториться. потому что он опять может не справиться.
и он не справляется. это напоминает глупую шутку судьбы, что опять волочит его по дорожке к смерти, тут же с грохотом возвращая на землю. начинается новый подъем. когда все только-только начинает получаться, когда чужая рука на плече кажется уже не иронией и не глупой шуткой, когда винтовка в руках держится крепче, когда руки совсем не дрожат после громкого и четкого 'выдвигаемся!'.
он просто не может удержаться. руки скользят, да и чувство важности собственной жизни словно пропадает в самый подходящий момент.
джеймс барнс всегда боялся падений.
джеймс барнс падает.
кpуговая поpука мажет, как копоть. |
красные кресты, красные звезды и красное знамя. ненависть к западу прячется за серо-красными картинами тяжелых коммунистических стен, где никакая псина пасти без слова хозяина не откроет, где все идеалы подстраиваются друг под друга, превращая все в ком из ненависти, из желания если не убить, то быть убитым. желтые листы мечены красными печатями, протоколы готовности писаны в несколько строк.
1948,
наверное, это должно быть больно.
не помня ни себя, ни друзей, ни врагов, он не способен даже открыть глаза. падение с гигантской высоты чудится словно кошмаром, играя непрерывной волынкой в сознании, вершины белоснежных гор, снег, лед, снова вершины, снова снег, снова лед — все идет по кругу, все повторяется раз за разом, говоря, крича где-то внутри, что нельзя забыть, что нельзя упустить. последнее, что он чувствует и продолжает чувствовать — жуткую боль в руке, где-то близ плеча. но главное, что продолжает чувствовать: признанный мертвым, джеймс бьюкенен барнс, выжил снаружи, но все-таки критически пострадал внутри. спроси его об имени — пожмет плечами, если на то хватит в нынешнем состоянии его физических способностей. спроси о цели, о чувствах, о желаниях и услышь в ответ долгожданную тишину, скованную из искреннего незнания, из абсолютного непонимания и неспособности восприятия. интересно, а каково это — терять себя? просто просыпаешься одним утром, но черта с два ты серьезно способен понять, на кой черт ты вообще проснулся. ты существуешь, не живешь. выполняешь действия, а не двигаешься. выполняешь мыслительный процесс, а не думаешь. но были бы мысли — был бы круговорот, заставляющий путаться, осознавать, понимать и чувствовать. были бы возможности. барнс не знает, что жив, но чувствует, что не мертв; это где-то на подсознательном уровне, где-то в районе поясницы, где-то под языком и где-то в кончиках пальцев. у него, наверное, забавно дергаются ресницы там, во льдах, и, наверное, забавно-синего цвета лицо, но черта с два он действительно осознает это. не помнит. не понимает. но ведь и тут все не так просто: у джеймса проблемы. он слышит, как незнакомые голоса говорят незнакомыми словами, но не может проснуться. он чувствует, как чужие руки несут его в чужое место, но не может спросить. наверное, у этих людей все погрязло абсолютным разочарованием, когда те хотели найти самого стивена роджерса, а нашли какого-то джеймса барнса, имя которого узнают совсем нескоро. нет, большее разочарование у них должно было случиться тогда, когда в его 'какой-то' днк не обнаружили той сыворотки, за которой и затеяли всю вылазку. русские, о которых джеймс еще и не догадывается, приняли практически бездыханное тело к себе под руку, обеспечивая безжизненные органы новой жизнью. это безнадежно. и лучше бы, честно, он умер.
1954,
говорит москва.
его разбудили, ему дали новое имя, ему дали новую жизнь и новый смысл. все случается слишком быстро, слишком грубо и слишком болезненно — у него будто бы новое тело, новый разум и новая история. русские говорят на своем языке, заставляя его слушать чужие слова, принимать их за свои. освоение русской речи происходит будто бы само собой, когда он еще лежит на койке, смотря в потолок и чувствуя что-то новое, что-то почти безболезненное, проходящее несколькими разрядами тока по всему телу. русские смотрят на него и улыбаются совсем недоброй улыбкой и он, честно, запоминает эту улыбку как первую улыбку, которую видел в своей жизни. они ставят эксперименты, они просовывают ему кляп в рот, дабы от напряжения не треснули зубы. они бьют, они гладят, они кормят и испытывают на голод, сильнее и туже закрепляя ошейник на неокрепшей шее бессознательного сознания. они делают его таким, каким хотели найти изначально — сверхчеловеком, оружием, не просто солдатом, а настоящей машиной. они крутят в своих руках измятое льдами тело так, как позволяют законы физики. если бы можно писать книгу о двух личностях в одной оболочке, то барнс был бы отличным экземпляром, правда, проблема существования изначального экземпляра все-таки остается даже среди ученых огромным вопросом. со временем пропадают былые страхи и привычки, улетучиваются вместе с воспоминаниями о болезненных ощущениях там, где сейчас сияет сталь, украшенная яркой красной звездой, словно в ежедневное напоминание о том, где он, откуда он и кому он обязан несколькими сотнями убитых в будущем тел. его новое имя — зимний солдат, новая койка — капсула с анабиозом и, честно, того, кто сидит в теле джеймса барнса, это вполне устраивает. каждый новый день окрашивается новой целью, и существование кажется уже не таким бессмысленным, словно даже нужным, и старое желание быть кому-то кем-то играет, вьется, вырывается наружу болезненными картинами в голове при каждом новом пробуждении. но ведь оно совсем не важно, когда все наконец-то в порядке, когда все встало на свои места, когда у каждого есть своя цель и каждый своей цели следует. в порядке.
если честно, ничерта не в порядке.
зимний солдат, вообще-то, отличный парень. стреляет точно, следует командам беспрекословно, спать ложится по расписанию, а на еду так вообще затрат не нужно. правда, существование оружием иногда несколько удручает, но, честно, никому уже нет до этого никакого дела: 'зимний' делает то, что должен, а потому и получает свою порцию возможности пожить чуть дольше с привилегиями чуть шире. и, на деле, он доволен — внушили, наверное, но кому какая разница? он не жалуется, когда его вновь сажают в кресло и вновь проводят по телу заряды электричества. он не злится, когда его, как непослушного щенка, бьют по морде за лишнее слово. и, честно, это уже дело привычки, стоять манекеном для учения, живым тренажером и подушкой для битья. он смотрит в зеркало и видит то, что должен видеть. он говорит со стенами и слышит то, что предполагает услышать. эти русские, кстати, даже кажутся нормальными, за исключением некоторых моментов, так или иначе удаленных из сознания солдата не самым законопослушным путем. его учат языку, в него программируют языки, словно вдалбливая в него живой компьютер через неживую руку и, честно, он совсем не против. ему вбивают ненависть к западу, присваивают патриотические чувства к союзу, заставляя думать, заставляя верить, что тут он родился, что тут был создан и воспитан. такое существование кажется тем, которое он заслуживает, тем, которым живут все, и мысли о прошлом если лезут, то убиваются на корню, не позволяя дать свои плоды. ему снятся образы, ему кажутся тени и так часто виднеются белоснежные вершины гор. фантомные боли настигают обычно после десяти часов нахождения вне анабиоза, напоминая, что он должен делать работу быстрее, качественнее, лучше. сам он, глядя все в то же зеркало, вряд ли в себе узнает того беглеца с бруклина, отрывая очередного хулигана от очередного забитого мальчугана. он не хочет знать. он не хочет вспоминать. воспоминания, знаете ли, тут болезненны.
но вскоре жизнь действительно дается жизнью в тех представлениях, в каких она должна быть известна за пределами одиночной камеры. ему дают первую ученицу, давая понять, что вот, наконец-то он будет полезен не в убийствах, а в обучении убийству, и, честно, ему этого чувства уже достаточно, это чувство переполняет вместе с просыпающимися эмоциями. наталья романова, первая, кто обращался с ним не как со зверем, первая, кто приняла его не как эксперимент собственных рук. у солдата новые чувства, новые способности чувствовать и новые протоколы в понимании и ориентировании, касаемо общения с людьми, однако наташа слишком быстро переступает грань в отношении учителя и ученицы, и тренировки по рукопашному бою быстро перетекают в нечто большее, за чем сам барнс уследить просто не в силах. и виной тому будет новшество, которое ему дали испытать впервые в новой жизни или же действительно те чувства, которые играли еще в том мальчишке, водившем на дискотеки каждый раз новую подругу, никто не знает. наталья была единственная, кому хотелось и получалось доверять: она была единственной, кроме создателей, кто был в курсе об анабиозе. однако этот роман хоть был и достаточно бурным, но слишком скоро закончился, что, как ни странно, не оставило на неиспытанном сознании больших душевных травм.
душевные травмы — всплывающие образы — начинаются позже, когда его впервые находят потерянным в нью-йорке 1983-его. не успевший доложить об окончании задания, но успевший прочувствовать не только фантомные боли в руке, но и чувство той самой свободы, когда совсем на чуть-чуть отпустили поводок. глоток свободы был настолько мелким и настолько маловажным, что редко крутился манящей идеей в голове, затуманенной чужими мыслями. несмотря на отсутствие навязчивой цели к свободе, психологическая неустойчивость имела место быть, что заставило на первое время ученых бояться свое изобретение, а после и вовсе закинуть в анабиоз до состояния уверенности в способности контролировать начинающее отбиваться с рук сознание.
где бы ты ни был — тебя я узнаю, |
они отбиваются от рук. звери, привыкшие к вечному террору, просто привыкают к насилию, живут им, учатся получать наслаждение. они грызут поводки, они выбиваются с железных прутьев, они воют, разевают пасти и ждут, когда добычу не надо будет добывать, когда она сама попадет к ним. для них это становится привычкой.проходит практически десятилетие. чертово десятилетие взаперти, чертово десятилетие с новыми воспоминаниями о холоде, о чем-то невыносимом, о чем-то до чертиков болезненном, с новыми воспоминаниями, тут же заглушенными, тут же отбитыми и выведенными из организма. солдата боялись за неспособность его контролировать, боялись за новые методы приручения, опасались любого непослушания, понимая, к чему приведет вольнодумство живой, прирученной к насилию машины. по опасениям русских ученых, ближе к девяностым годам, капсула с анабиозом была передана ГИДРе, прославившейся в сознании уже подавно загнившего джеймса барнса еще на поле боя сороковых. все меняется резко, но менее болезненно — дело привычки дает о себе знать. голова, забитая протоколами, а не мыслями, бьет изнутри колкими болями, но легко терпимыми болями, спокойными болями, практически не волнующими болями. все, что засело в грубых остатках чужого разума, вырывается, рвется наружу, так неподдельно тянет на дно того, кто привык с этого дна спасать. в этот раз все куда серьезнее, чем просто принеси-убей, в этот раз зимний солдат действительно задействован как человек, как действительно играющая свою роль пешка, а не единственный в своем роде конь. в кои-то веки он снова находит то, что давно искал, снова становится тем, кем, как ему кажется, он должен быть, однако контроля над собой и собственными решениями он все еще не получает. ученые постоянно совершенствуют его руку, предоставляют лучшее оружие и относятся с опаской, не решаясь лишний раз поднять руку на сорвавшегося с цепи зверя — на то всегда будут отдельные личности. иногда ему дают вспомнить, чтобы лишний раз посмотреть, как следует заставить его забыть. иногда дают волю, чтобы знать, как ее забрать. и для солдата это все кажется царскими условиями, да и жаловаться, честно, не приходится. несмотря на частое пребывание в анабиозе, ему действительно дали увидеть этот мир, дали пережить практически целое столетие, дали вжиться в новое время, показали ему все, что касается нового времени, позволили ему прочувствовать его, и новая цель ГИДРы в самое нужное время оказывается в одном из самых населенных городов штата, дабы тот вкус прочувствовать с большей силой. и, есть подумать, ничего особенного. если подумать, все как обычно — без шума, но с жертвами. и, если подумать, ничего не должно было пойти не по плану. ничего, но
то ли влияние мегаполиса, то ли слишком резко возникшие перед глазами картинки, тут же стертые, но заново нарисованные. и все-таки джеймс барнс, тот, что сидит и гниет внутри, сломался. давно и практически безвозвратно. онемел, покрылся мхом и ржавчиной, ослеп, оглох и практически лишился дыхания, практически обезвредил себя от силы воли, что с каждым разом хотела взорваться и дать отпор. но то, что ему видится, то, что ему слышится — слишком сильно, а он, оказывается, слишком для этого слаб. психологически неустойчив, морально не готов, не натренирован, не натравлен на то, что то, что мучило в кошмарах, так ярко всплывет наяву. его, того, с которым надо покончить, в простонародье кличут стивом, и это почему-то так сильно бьет куда-то, где никому не достать, и то, что этот стив смотрит на него не как другие, не как на убийцу, не как на машину — это словно дает новый вдох, позволяет чуть шире открыть глаза, на какой-то короткий момент поверить, что, оказывается, есть и другая жизнь, есть и другие люди, есть и другие воспоминания, как его тут же всего этого лишает новый разряд электричества. он не готов. на него смотрят ученые, смотрит парочка военных, смотрят врачи и все твердят одно — 'он не готов', и он почему-то в этот раз охотно в это верит, но никому не хочет ничего доказывать, не бьется об заклад, чтобы показать в себе это гордое осознание, наплевав, понимая, что и на него в том же духе наплюют. он все еще играет роль ручной машины, все еще убивает, чтобы не быть убитым, и все еще слушается при новом разряде. кому-то может показаться, что это нечестно.
джеймсу барнсу кажется, что это нечестно. он-то помнит. он-то, черт возьми, все помнит, и никакая программа, названная его вторым именем, никакая ГИДРа воспоминания не утопит, не замнет, не утихомирит, и сейчас, когда солдат слаб, у барнса появляется надежда. надежда на то, что в этот раз он не ударит первым. надежда на то, что в этот раз все обойдется тяжелым молчанием с обеих сторон. надеется, что все-таки сможет спасти того, кого никогда не должен был убивать.
стива роджерса таинственным образом все-таки вытащили из воды.
зимнего солдата слишком быстро потеряли из виду.
особо опасный, |
а хуже всего — понимать. понимать, кем ты был и кем остался. понимать, но не суметь с этим пониманием совладеть, отдаться в его руки, пустить его сквозь себя, вырывая гниль наружу, разрывая сердечные клапаны, дыхательные пути. понимать и жить с этим. выживать. иногда он начинает ненавидеть себя.
это начинается с того, что он садится напротив зеркала и просто смотрит. смотрит в глаза, которые видели смерть. смотрит на руки, которые эту смерть причинили. смотрит и ненавидит. грызет губы, жмется в стены, стараясь не думать, не вспоминать, не терзать себя тем, что не видел, что не видит, что не хочет видеть, понимая, что в их — людских — глазах он все еще убийца, он все еще монстр, все еще машина. джеймс барнс оживает, отходит ото льдов, рушит тонкую грань, совсем не понимая, что за гранью кроется настоящее сумасшествие. он скрывается от чертовых вертушек, прячась за крышами домов. прячет голову в песок, как только на него начинают смотреть дольше секунды, понимая, что иначе будет хуже. а хуже — экскурсии в музеи и статьи в интернете. хуже — тошнота от самого себя, от отражения, от рук, от глаз. он чувствует себя так, словно родился и вырос на минном поле. глаза давят со всех сторон, забивая в угол, но слова манят, манят, как оголодавшего зверя, заставляя все-таки показаться в людях, объявиться на новых фотографиях и остаться, как всегда, не пойманным.
и, наверное, проблема в том, что ему безумно хочется найтись. или еще в том, что он так боится быть найденным.
до чего же жалкое зрелище.